в бесполезные, как он издавна убедился, разговоры, а то и споры, часто даже и не вникал в то, что она говорила, молча кивал головой и время от времени мычал, что означало согласие.
Жена была хорошей хозяйкой, исправно вела дом: обед вовремя и вкусно приготовлен, в доме ни пылинки, ни соринки, полы блестят — ходи босиком, белье чистое, накрахмаленное. После баньки да в хрустящую постель — особенно если перед этим кружечку пивка! — блаженство, как наново родился.
Он не знал, что такое ходить по магазинам, не то что другие мужики — вечно с котомками. Вообще жена не подпускала его к «бабским» делам, ничем не утруждала. Так большая ли это плата с его стороны — не соваться в ее дела, позволять ей все делать так, как она того хочет? Тем более что она действительно лучше его знает, что надо для дома и для него самого.
Основная-то жизнь у Егора Сидоровича все равно на работе. Там у него давние друзья, с которыми общее дело, общие интересы. Остальное все — мелочи.
Да, с женой ему, слов нет, повезло. Ему это все говорили, откровенно завидовали. Золотая она, конечно, хозяйка. И на работе ее ценят. Пришлось как-то сидеть в коридоре поликлиники, наслышался там всякого и про болезни, и про врачей, и про сестер, в том числе и про свою жену. Говорили, что она хоть и строгая, иногда, может, чересчур, зато дело знает, к ней можно идти не опасаясь: не было случая, чтоб после ее уколов кому-то пришлось лечиться, как это иногда бывает после уколов других сестер. То ли инструмент нечистый, то ли не туда, куда надо, иголку сунут. Даже в вену она с первого раза иглой попадает, не то что другие — ковыряют, ковыряют… Словом, хороший специалист.
Слушать это было Егору Сидоровичу интересно, потому что как-то не принято было у них говорить дома о работе. Правда, жена всегда интересовалась, что он ел в заводской столовой, не опоздал ли — это если он поздно почему-то встанет, после гостей, например. Знает, какая у него получка. И какая премия — знает тоже. Ну это, положим, ей кажется, что она знает. Чтобы сохранить свое мужское достоинство, Егор Сидорович припрятывал от премии кое-что. Кто бы знал — куда! В консервную банку под крыльцом. А что делать? У них с друзьями заведено после получки идти в шашлычную. Не ходить же за чужой счет. Или когда складываются кому на подарок. Не будешь же увиливать, пряча глаза, объяснять, что жена больше рубля на подарок не дает, потому что у них, мол, в поликлинике всего по полтиннику собирают. Нет, лишнего у нее не выпросишь: она все его потребности знает, знает, что ему купить, что ему носить.
Да что там деньги, борщи, рубашки. Виктор и то вырос, можно сказать, без участия отца.
Давно это было… он дал подзатыльник сыну, когда тот толкнул с крыльца малыша, хотя и самому Виктору было всего-то годков пять. Ну и выдала тогда ему жена! Не обращая внимания на прохожих, сорвала фуражку у него с головы, бросила в грязь. Не он рожал, не ему и распоряжаться сыном… Жаловаться вроде не на что — сын вырос, человек стал, вон и жениться уже собрался.
Не длинна дорога бульваром, но многое успел сегодня вспомнить Егор Сидорович.
…В сорок шестом он демобилизовался и приехал сюда, домой, к матери. Было ему тогда двадцать пять. Все было впереди, а все страшное осталось там, на фронтовых полях и дорогах. Друзья его — а он всегда любил друзей — разъехались по большому Союзу кто куда, по домам.
Поехала к себе домой на Украину и Люба. Столько рассказывала она ему о своей родине, о душистых садочках и белых хатках, что Егор твердо решил навсегда переселиться к Любе, в село под Винницей с необыкновенным названием — Вишенки. Договорились, что съездит он домой повидаться с матерью — и к ней, в Вишенки.
Мать Егора жила одна, отец и два брата погибли на фронте, другие два брата приезжали домой еще раньше Егора и снова уехали: один продолжать службу на Дальнем Востоке, другой — в Москву, учиться пению. Голос у него открылся. Не было никогда никакого голоса, а в конце войны взял вдруг и открылся.
Когда Егор сказал матери, что и он скоро уедет и, если мать хочет, возьмет ее с собой, мать заплакала — тихо, без жалоб. Слезы были редкие: выплакала мать слезы в войну. «Нет, сынок, — сказала, — никуда я не поеду. Старая уж я жизнь менять».
А на стенке висела карточка, снятая перед войной старшим братом. Вот он и сам — чуть смазанный: пока бежал, пока усаживался — автомат на фотоаппарате и сработал. Сколько их! Отец, пятеро парней и в центре — мать. Губы собрала, выпрямилась, подбородок прижала к шее, чтобы дородная складка под ним, чтоб всякому сразу видно было — живет в достатке, без нужды.
И правда, последние годы, когда четверо старших уже работали, а там и Егор пошел на завод сначала учеником, а через полгода встал к стекловаренной печи помощником машиниста, появился в доме достаток. Ничего не скажешь, хорошо жили. А прежде!.. И рукавицы брезентовые шили — на рынке продавать, и чемоданы клеили, и какие-то мышеловки мастерили. Мать кормильцами их называла. В шутку вроде бы, а все-таки хоть и малая помощь, да была.
Теперь же не стало в доме кормильцев. Кто в землю полег, кто счастье уехал себе устраивать. Как тут оставишь мать? Это совсем надо сердца не иметь.
Описал Егор на Украину все свое положение, просил, чтоб приехала Люба к нему. «Не навек, — писал, — мать не больно-то здорова. Потом и уедем к тебе». Ясно было, когда — потом.
Ждал Егор письма так, как только на фронте да с фронта ждут письма. Не скоро пришел ответ. А пришел — почернело все вокруг: написала ему Люба, что не приедет. И у нее мать сирота, да еще с малыми сестренками. И вся у них надежда только на нее, на Любу. Живут в землянке, пашут на себе, лебеду да крапиву едят. Какая сейчас женитьба, когда самое страшное было бы сейчас — завести детей. И потому просит она забыть ее, а Егор пусть устраивает свою жизнь как знает, как может.
Кинуться бы ему после такого письма сразу к ней на помощь, да мать со страха,